Внутренний человек как объект познания и языковой репрезентации в науке

Поэтическая условность в изображении внутреннего мира человека господствовала в прозе на протяжении всего ХУШ в., вплоть до начала ХIХ в., испытывая колоссальное влияние классицистической стихотворной драмы, требующей перевода всякой мысли или чувства во внешнюю речь персонажа (и (или) условный театральный жест) – своеобразного словесного отчета в своих ментальных и эмоциональных состояниях.

Несмотря на то, что проблема вербальности – невербальности внутренних состояний человека решалась А. С. Пушкиным, унаследовавшим от ХУШ в. “лингвистический оптимизм” (выражение Е. Г. Эткинда), несколько иначе нежели мастерами русской классической психологической прозы, именно в его творчестве появляется внутренний человек как объект художественного изображения, получающий свои особенные средства и способы репрезентации.

Внутренняя речь, раскрывающая мир сокровенных мыслей и чувств героев пушкинских повествовательных поэм и романа в стихах, сильно отличается от внешней, она лишь ограниченно словесна и далека от риторической стройности – сбивчива, непоследовательна,

полна темных мест, логических разрывов и неожиданных переходов (собственно говоря, поэт и начинает своего “Евгения Онегина” с “вызывающей” сюжетной инверсии, без всякой подготовки и предупреждения окуная читателя в поток мыслей героя). “Для Пушкина важнейшее свойство живого человека – способность думать. Именно думать, а не декламировать” [Эткинд, 1999, с. 52]. Театральные, риторически выстроенные внутренние монологи используются Пушкиным либо как средство создания пародии на псевдоглубину романтической души (таковы монологи Ленского), либо как средство стилизации под классицистическую словесность ХУШ в. (монологи Мазепы, Кочубея, Марии в “Полтаве”).

В этом Пушкин предопределил развитие русской психологической прозы. Внутренний человек в ней либо нем, либо косноязычен, во всяком случае ни во внешней, ни во внутренней речи он не находит своего адекватного выражения и описания. У Гончарова, Тургенева, Чехова, Достоевского, Толстого без труда оформляют в слове свои мысли и чувства только лжецы, фразеры, “люди внешнего существования” (термин Е. Г. Эткинда), лишенные подлинных глубин духа, в ком социальная роль окончательно задавила все естественное, человеческое. Проникнуть во внутренний мир героя, проанализировать, разобраться во всей его многослойности, сложности и словесно отобразить познанное под силу оказывается только автору-повествователю. Непревзойденным мастером проникновения в неведомые глубины внутреннего человека признан Л. Н. Толстой, но даже и он в некоторых случаях не берется определить то или иное сложное переживание героя.

Когда прямо словесно представить душевное состояние человека оказывается невозможным, прибегают к косвенным способам изображения внутреннего человека – приоритет здесь, безусловно, принадлежит М. Ю. Лермонтову.

Тонко чувствующая, поэтическая душа героя первого русского психологического романа, Печорина, предстает перед читателем в его дневниковых описаниях кавказской природы, подлинные чувства – в словесных описаниях внешних действий. Сокровищница русской психологической прозы непрерывно пополнялась новыми “экспонатами”, – это, конечно, толстовские и тургеневские “пейзажи души”, удивительные психологические портреты, принадлежащие перу Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого. В этой особой сфере использования языка разрабатывались все более точные и тонкие способы сообщения о мире человеческой души – прямые и косвенные, симптоматические (внутреннее через внешнее проявление) и не связанные с внешним выражением – образные.

Внутренний мир человека стал объектом познания научного несколько позже, чем художественного. Так что неудивительно, что в некоторых случаях литература опередила науку, предугадав ее будущие открытия, в частности те, о которых пишет Е. Г. Эткинд: Пушкин опередил психиатров, установив, что Евгений из “Медного всадника” “оглушен Был шумом внутренней тревоги”, Тютчев задолго до Фрейда, в 1830 году, в стихотворении “Как океан объемлет шар земной…” открыл и описал то, что позднее будет названо бессознательным или подсознанием [Эткинд, 1999, с. 413-414]. Сопоставительный анализ данных экспериментальной психологии и физиологии с обозначениями фундаментальных эмоций на материале художественной прозы показывает, что именно писателями, а не психологами и физиологами было дано исчерпывающее и наиболее убедительное описание внешних проявлений эмоциональных состояний, реакций [Баженова, 2003, 64-106].Однако с течением времени психологическая наука стала использоваться мастерами художественного слова в качестве ценного концептуального источника.

Не всегда, правда, альянс искусства и науки оказывался удачным. В истории литературы известны примеры, когда писатель шел за ученым, занимался иллюстрированием научной теории, становясь, по сути, эпигоном. Именно в подобной иллюстративности видят, например, причину неуспеха французского “нового романа”, стремившегося “беллетризировать” открытия Фрейда [Эткинд, 1999, с. 413].

Стоит заметить, однако, что подобное эпигонство, как правило оборачивавшееся для писателей художественной катастрофой, не прошло совершенно бесполезным для читающей публики. Оно в определенной мере обогатило знания обывателя и его лексикон: в общенародном языке достаточно быстро прижились понятия подсознания, второго “я”, подкорки и т. п., изначально входившие в терминологический аппарат психологической науки.

Учение о душе, как известно, издревле составляло органическую часть философии. Систематическое изложение “психологии” представлено еще Аристотелем в трактах “О душе”, “Об ощущениях и ощущаемом”, “О силе и бодрствовании” и др. Среди самых значительных философских учений Нового времени выделяют постулируемую с позиций механистического детерминизма зависимость психического от материального, учение об ассоциациях, об аффектах, о бессознательной психике и апперцепции, о зависимости личности от ее интересов и воздействия среды [СПП, с. 590-591].

Отделение психологии от философии, ее оформление в самостоятельную научную дисциплину произошло достаточно поздно.

Началом собственно научного этапа в познании внутреннего мира человека следует считать 2-ую половину ХIХ в., точнее – 1879 год, время открытия первой экспериментальной психологической лаборатории В. Вундта. С этого момента “наука о самом сложном, что пока известно человечеству” [СПП, с. 585], – о душе (существование которой не удается “научно” обнаружить и доказать либо опровергнуть) или, говоря по-другому, о психике, такой же эмпирически неуловимой, – получает свой официальный статус в ряду научных дисциплин, начинает мощно развиваться, вырабатывать оригинальные методы исследования “неуловимого”, накапливая богатый фактический материал и обогащая культуру своими представлениями о внутреннем человеке. Бурное развитие психологии в конце ХIХ – ХХ вв. привело к осознанию сложного устройства человеческой психики, в которой помимо “сознательного” (представлений, имеющихся в нашем сознании, нами воспринимаемых, помогающих скоординировать поступок индивида относительно требований окружающего мира), локализуется “бессознательное” – глубинный слой душевной организации, основанный на неосознаваемых влечениях-инстинктах (либидо, танатос и т. п.).

В сферу интереса ученых попали разнообразные факты, закономерности и механизмы психики, в том числе и аномалии – измененные состояния, редкие психические заболевания типа порфирии, или вампиризма, так называемого оборотничества. Появились многочисленные научные гипотезы о многомерности мозга, сохранившего черты пройденных человеком формаций (см.: Смирнова И. Многоликая память Наука и религия. 2001. № 10.).

Наука и литература шли к познанию внутреннего человека каждая своим путем, используя свои оригинальные инструменты для проникновения в сферу психического: психология – экспериментальные методики, аппаратуру, литература – авторскую фантазию и интуицию, самонаблюдение, – обнаруживая, однако, при этом определенные точки соприкосновения. Одна из них – проблема поиска адекватных задачам науки и литературы средств и способов языковой репрезентации концептуальных моделей внутреннего мира человека, его изображения. Оснащен 2-я видеокамерами для записи происхождения…

Мобильный на долгие года

Обвал цен на фирменные кроссовки!

Психологическая наука, выработавшая свой терминологический аппарат, стала перед необходимостью, подобно литературе (которая не может ограничиться возможностями собственных композиционных средств и приемов), использовать для сообщения о психическом средства языковой образности и непрямых номинаций, помогающие представить его в реально подобных формах, преодолевая таким образом “разобщение человечности и научности” (выражение П. Флоренского). Мысль о том, что метафорическое изложение человеческого знания (в котором важна именно образность, антропометричность, факт картинного сопоставления гетерогенных явления) придает науке истинную ценность, стала очевидной с приходом науки неклассической (1-я половина ХХ в.), а особенно постнеклассической (2-я половина ХХ в.). Тогда были переосмыслены вопросы о субъективности и истинности человеческого знания, “реабилитировано” понятие образа, имевшее в классической науке дурную славу по причине того, что безосновательно считалось, будто научная картины мира – это калька, копия, дубликат мира. Глобальной задачей нашего времени стало, как определяет гносеология, “придание человеческого лица, человеческого измерения всему тому, что создал творческий гений человек”, в том числе науке [Деменский, 2000, с. 73].

И в этом смысле научная мысль в своем стремлении быть “ближе к человеку” оказалась близка христианской антропологии: “Речь к человеку и о человеке… может вестись только на человеческом языке, на языке человеческого мышления и чувства” (А. Кураев).


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5.00 out of 5)



Внутренний человек как объект познания и языковой репрезентации в науке