Помимо жития, написанного Нестором, известно и анонимное житие тех же святых – “Сказание и страсть и похвала Бориса и Глеба”. Представляется весьма убедительной позиция тех исследователей, которые видят в анонимном “Сказании о Борисе и Глебе” памятник, созданный после “Чтения”; по их мнению, автор “Сказания” пытается преодолеть схематичность и условность традиционного жития, наполнить его живыми подробностями, черпая их, в частности, из первоначальной житийной версии, которая дошла до нас в составе летописи.
Эмоциональность в “Сказании” тоньше и искреннее, при всей условности ситуации: Борис и Глеб и здесь безропотно отдают себя в руки убийц и здесь успевают долго молиться, буквально в тот момент, когда над ними уже занесен меч убийцы, и т. д., но при этом реплики их согреты какой-то икренней теплотой и кажутся более естественными. Анализируя “Сказание”, известный исследователь древнерусской литературы И. П. Еремин обратил внимание на такой штрих: Глеб перед лицом убийц, “телом утерпая” (дрожа, слабея), просит о пощаде. Просит, как просят
дети: “Не дейте мене… Не дейте мене!” (здесь “деяти” – трогать). Он не понимает, за что и почему должен умереть…
Беззащитная юность Глеба в своем роде очень изящна и трогательна. Это один из самых “акварельных” образов древнерусской литературы”. В “Чтении” тот же Глеб никак не выражает своих эмоций – он размышляет (надеется на то, что его отведут к брату и тот, увидев невиновность Глеба, “не погубит” его), он молится, при этом довольно бесстрастно. Даже когда убийца “ят [взял] святаго Глеба за честную главу”, тот “молчаше, акы агня незлобиво, весь бо ум имяще к богу и возрев на небо моляшеся”.
Однако это отнюдь не свидетельство неспособности Нестора передавать живые чувства: в той же сцене он описывает, например, переживания воинов и слуг Глеба.
Когда князь приказывает оставить его в ладье посреди реки, то воины “жаляще си по святомь и часто озирающе, хотяще видети, что хощеть быти святому”, а отроки в его корабле при виде убийц “положьше весла, седяху сетующеся и плачющеся по святем”. Как видим, поведение их куда более естественно, и, следовательно, бесстрастие, с которым Глеб готовится принять смерть, всего лишь дань литературному этикету. “Житие Феодосия Печерского” После “Чтения о Борисе и Глебе” Нестор пишет “Житие Феодосия Печерского” – инока, а затем игумена прославленного Киево-Печерского монастыря. Это житие весьма отличается от рассмотренного выше большим психологизмом характеров, обилием живых реалистических деталей, правдоподобием и естественностью реплик и диалогов.
Если в житиях Бориса и Глеба (особенно в “Чтении”) канон торжествует над жизненностью описываемых ситуаций, то в “Житии Феодосия”, напротив, чудеса и фантастические видения описаны так наглядно и убедительно, что читатель как бы видит своими глазами происходящее и не может не “поверить” ему. Едва ли эти отличия только результат возросшего литературного мастерства Нестора или следствие изменения его отношения к агиографическому канону. Причины здесь, вероятно, в другом.
Во-первых, это жития разных типов.
Житие Бориса и Глеба – житие-мартирий, то есть рассказ о мученической смерти святого; эта основная тема определяла и художественную структуру такого жития, резкость противопоставления добра и зла, мученика и его мучителей, диктовала особую напряженность и “плакатную” прямоту кульминационной сцены убийства: она должна быть томительно долгой и до предела нравоучительной. Поэтому в житиях-мартириях, как правило, подробно описываются истязания мученика, a ero смерть происходит как бы в несколько этапов, чтобы читатель подольше сопереживал герою. В то же время герой обращается с пространными молитвами к богу, в которых раскрываются его стойкость и покорность и обличается вся тяжесть преступления его убийц. “Житие Феодосия Печерского” – типичное монашеское житие, рассказ о благочестивом, кротком, трудолюбивом праведнике, вся жизнь которого – непрерывный подвиг.
В нем множество бытовых коллизий: сцен общения святого с иноками, мирянами, князьями, грешниками; кроме того, в житиях этого типа обязательным компонентом являются чудеса, которые творит святой, – а это привносит в житие элемент сюжетной занимательности, требует от автора немалого искусства, чтобы чудо было описано эффектно и правдоподобно. Средневековые агиографы хорошо понимали, что эффект чуда особенно хорошо достигается при сочетании сугубо реалистических бытовых подробностей с описанием действия потусторонних сил – явлений ангелов, пакостей, чинимых бесами, видений и т. д. Композиция “Жития” традиционна: есть и пространное вступление, и рассказ о детстве святого. Но уже в этом повествовании о рождении, детских и отроческих годах Феодосия происходит невольное столкновение традиционных штампов и жизненной правды.
Традиционно упоминание благочестия родителей Феодосия, многозначительна сцена наречения имени младенцу: священник нарекает его “Феодосием” (что значит “данный богу”), так как “сердечными очами” предвидел, что тот “хощеть измлада богу датися”.
Традиционно упоминание о том, как мальчик Феодосии “хожаше по вся дьни в цьркъвь божию” и не подходил к играющим на улице сверстникам. Однако образ матери Феодосия совершенно нетрадиционный, полный несомненной индивидуальности. Она была физически сильной, с грубым мужским голосом; страстно любя сына, она тем не менее никак не может примириться с тем, что он – отрок из весьма состоятельной семьи – не помышляет унаследовать ее сел и “рабов”, что он ходит в ветхой одежде, наотрез отказываясь надеть “светлую” и чистую, и тем наносит поношение семье, что проводит время в молитвах или за печением просфор.
Мать не останавливается ни перед чем, чтобы переломить экзальтированную благочестивость сына (в этом и парадокс – родители Феодосия представлены агиографом как благочестивые и богобоязненные люди!), она жестоко избивает его, сажает на цепь, срывает с тела отрока вериги. Когда Феодосию удается уйти в Киев в надежде постричься в одном из тамошних монастырей, мать объявляет большое вознаграждение тому, кто укажет ей местонахождение сына. Она обнаруживает его, наконец, в пещере, где он подвизается вместе с Антонием и Никоном (из этого обиталища отшельников вырастает впоследствии Киево-Печерский монастырь). И тут она прибегает к хитрости: она требует у Антония показать ей сына, угрожая, что в противном случае “погубит” себя “перед дверьми печеры”.
Но, увидев Феодосия, лицо которого “изменилося от многого его труда и въздержания”, женщина не может больше гневаться: она, обняв сына, “плакашеся горько”, умоляет его вернуться домой и делать там, что захочет (“по воли своей”). Феодосии непреклонен, и по его настоянию мать постригается в одном из женских монастырей. Однако мы понимаем, что это не столько результат убежденности в правильности избранного им пути к богу, а скорее поступок отчаявшейся женщины, понявшей, что, лишь став инокиней, она сможет хотя бы изредка видеть сына.
Сложен и характер самого Феодосия.
Он обладает всеми традиционными добродетелями подвижника: кроток, трудолюбив, непреклонен в умерщвлении плоти, исполнен милосердия, но когда в Киеве происходит между княжеская распря (Святослав сгоняет с великокняжеского престола своего брата – Изяслава Ярославича), Феодосии активно включается в сугубо мирскую политическую борьбу и смело обличает Святослава. Но самое замечательное в “Житии” – это описание монастырского быта и особенно творимых Феодосием чудес. Именно здесь проявилась та “прелесть простоты и вымысла” легенд о киевских чудотворцах, которой так восхищался А. С. Пушкин. Вот одно из таких чудес, творимых Феодосием.
К нему, тогда уже игумену Киево-Печерского монастыря, приходит старший над пекарями и сообщает, что не осталось муки и не из чего испечь братии хлебы. Феодосии посылает пекаря: “Иди, съглядай в сусеце, еда како мало муки обрящеши в нем…” Но пекарь помнит, что он подмел сусек и замел в угол небольшую кучку отрубей – с три или четыре пригоршни, и поэтому убежденно отвечает Феодосию:
“Истину ти вещаю, отьче, яко аз сам пометох сусек тот, и несть в немь ничьсоже, разве мало отруб в угле единомь”. Но Феодосии, напомнив о всемогуществе бога и приведя аналогичный пример из Библии, посылает пекаря вновь посмотреть, нет ли муки в сусеке. Тот отправляется в кладовую, подходит к сусеку и видит, что сусек, прежде пустой, полон муки.
В этом эпизоде все художественно убедительно: и живость диалога, и эффект чуда, усиленный именно благодаря умело найденным деталям: пекарь помнит, что отрубей осталось три или четыре пригоршни, – это конкретно зримый образ и столь же зримый образ наполненного мукой сусека: ее так много, что она даже пересыпается через стенку на землю. Очень живописен следующий эпизод. Феодосии задержался по каким-то делам у князя и должен вернуться в монастырь.
Князь приказывает, чтобы Феодосия подвез в телеге некий отрок.
Тот же, увидев монаха в “убогой одежде” (Феодосии, и будучи игуменом, одевался настолько скромно, что не знавшие его принимали за монастырского повара), дерзко обращается к нему: “Чьрноризьче! Се бо ты по вься дьни пороздьнъ еси, аз же трудьн сый [вот ты все дни бездельничаешь, а я тружусь]. Не могу на кони ехати.
Но сице сътвориве [сделаем так]: да аз ти лягу на возе, ты же могый на кони ехати”. Феодосии соглашается. Но по мере приближения к монастырю все чаще встречаются люди, знающие Феодосия.
Они почтительно кланяются ему, и отрок понемногу начинает тревожиться: кто же этот всем известный монах, хотя и в убогой одежде?