“Его романы повествуют о виртуальных мирах, основанных на системах ложных символов”
(Л. Салиева)
Кажется, я начал совсем не с того: с чужой высокомудро-мудреной констатации, что Пелевин – это серьезно и глубоко. Ох, не с того конца: ну да как-нибудь вывернемся и вернемся к этому…
Итак, начну с самого странного для меня: с очевидного факта, что хотя отечественная словесность и растеряла за последние 20 лет почти весь свой престиж в глазах современников, тем не менее, некоторые родовые черты ее в ней живут и помирать вроде не собираются… Например, ее биполярность, то есть присутствие в ней почти всегда оппозиции двух смысловых полюсов, представленных выраженными направлениями и конкретными фигурами. На каждого Жуковского в ней находится Батюшков, на каждого Пушкина – свой Лермонтов, а на Л. Толстого – естественно, Достоевский.
В советские времена авторы делились на почвенников и западников, на деревенщиков и “городских”.
(Так каждый раз своеобычно, но явно сказывается в нашей литературе двойственность исторических судеб и самого географического
положения страны, которая никогда не только Европа и все-таки почти всегда недоАзия…)
В последние годы в нашей литературе эта ситуация вроде бы сохраняется: интеллигентски богемная Л. Петрушевская имеет “в оппозиции” устойчивую в быту и почти народную Л. Улицкую, а рвущийся в попсовики элитарный и маргинальный В. Сорокин – “интеллектуала”-попсовика, почти журналиста В. Пелевина.
В натяжении между этими полюсами пульсирует нерв современной российской словесности. Но до чего он допульсируется, – не время судить и не место.
Важно, что новое все же рождается и процесс идет.
Однако занятно то, что два столь чутких к запросам времени автора, как Сорокин и Пелевин, отказываются в своей литературной практике от авторского языка и стиля, предпочитая любой другой, от молодежного или бандитского сленга до стертого стилька биллбордов.
Русская литература по видимости теряет свою элитарную, “дворянскую” природу, стремясь быть как можно ближе к народу, – понимая под народом, главным образом, пока “массу”. Старания некоторых замечательных авторов (М. Шишкина, например) сохранить авторский стиль и классическую традицию, независимо от их конкретных достижений, кажутся или заделами для довольно далекого будущего, когда изящная словесность как архаичная форма досуга, наконец, станет уделом только элиты, или последними отзвуками отгремевшей прекрасной бури, – бытия нашей великой классики…
Сейчас родная словесность упала в бездны рынка, на тинистом дне которого и пытается прагматично пристроиться.
Почему мне кажется знаковым, что один из самых модных прозаиков нынче – человек без языка: “Каждая статья о Пелевине начинается с того, что черты, которые читатель может счесть недостатками, объясняются как достоинства… Пелевинский язык может показаться стертым, но “в этом повседневно-кичевом языке весь кайф”. И критики правы.
Конечно, все это – приемы, он, без сомнения, может по-другому, а хочет вот так” (Анна Наринская).
Позволю себе не согласиться с уважаемой критикессой: “по-другому” Виктор Олегович Пелевин вряд ли сможет. Во всяком случае, нигде себя другого, “по-другому могущего”, он изумленному читателю пока не явил.
Виктор Пелевин – явление не столько литературы (которая все же “искусство слова”), сколько современной культуры, причем культуры массовой, по сути-то, развлекательной, отказавшейся от каких-либо потуг на миссионерство и даже серьезность. “…Я никого никуда не веду, а просто пишу для других те книги, которые развлекли бы меня самого… Я далек от того, чтобы относиться к себе серьезно”, – честно признается наша звезда.
И продолжает в том же духе, впрочем, уже с приятной неизбежностью льстя себе: “Масскульт – это и есть Большая Культура, хотим мы этого или нет. А интерес у людей появляется только к чему-то интересному”.
Свое отношение к отечественной духовной традиции Пелевин выражает категорично, хотя и, по справедливости говоря, совершенно точно: “”Духовность” русской жизни означает, что главным производимым и потребляемым продуктом в России являются не материальные блага, а понты. “Бездуховность” – это неумение кидать их надлежащим образом. Умение приходит с опытом и деньгами…”
Добавим лишь, что понты кидать нужно еще и вполне искренне, органично для себя, – то есть, это не только ремесло, но и свойство таланта.
Во всяком случае, по моим наблюдениям, этому Пелевин научился, а вот интерес к себе читателей существенно поутратил. Самыми популярными остаются его первые вещи, в которых он не только и не столько кидал понты, сколько пытался что-то понять для себя и выразить, в которых он высказался как человек определенного поколения и сын определенной культуры, – и высказался наиболее для себя органично.
В “Жизни насекомых”, без, в общем, еще каких-то “понтов”, он подвел черту для себя под совковым прошлым, – провел без того внутреннего трепета, как другие (как В. Сорокин, например). И в этой легкости расставания, в почти журналистской легкости расстановки смысловых акцентов, в этой как бы свободе многие почувствовали дыхание чего-то нового, совершенно уже “постсовкового”.
Итак, зазвучал голос нового поколения?..
Но еще до того, как создать роман-“манифест” “поколения X” Пелевин пишет свою “главную” книгу. “Чапаев и Пустота” становится супер-хитом у молодого интеллигентного читателя 90-х. Собственно, этот роман до сих пор делает Пелевина “знаковым автором” для большого сегмента читательской аудитории.
Интересно, что Пелевину его читатели не внимают, видя в нем некоего оракула, а просто по-бытовому любят, – как любят Венечку Ерофеева. Здесь литература сливается с фольклором, а через него с бытом. Но через быт вливается в историю страны. Тогда-то молодой автор и почувствовал эти токи, вызовы новой эпохи:
“Если бы они (тогдашние “новые русские” в малиновых пиджаках, – В. Б.) не были новой формацией, не было бы такого развитого новорусского фольклора. Фигура, которая отражена в фольклоре, – это подобие полевого командира времен Гражданской. Начальник всей реальности в зоне прямой видимости. В этом смысле тачанка мало чем отличается от шестисотого “мерседеса”.
Меня интересует скорее этот фольклорный тип, клонирующий себя в реальной жизни, а не настоящие богачи, про которых я мало что знаю”.
В “Чапаеве и Пустоте” читателя особенно привлекло умение Пелевина сопрячь “верх” и “низ”, буддийские догматы и советские анекдоты о Чапаеве, психоделические грезы и злободневный социальный реал. Жизнь под его пером получала легкий, упругий драйв, от этого ловили реальный кайф в те мутные и трагические для многих годы. Читателю казались близкими демонстративно циничный прагматизм и интеллектуализм, хотя сей последний, всегда отдавал у Пелевина дешевым словесным трюкачеством студиозуса (“Бог умер. Ницше. – Ницше умер.
Бог”) и самолюбивым недоверием технаря к гуманитарному знанию.
Но – журналистская серенькая легковесность и нагловатый, на понт берущий апломб тогда казались атрибутами жизненного успеха. Это был стиль тех, кто рвался к успеху любой ценой. Тех, кто со временем стал и остался “офисным планктоном”, – именно эта публика и является аудиторией Виктора Пелевина.
Впрочем, тогда она себя планктоном отнюдь не считала.
Следующий роман “Generation P” Пелевин очень точно посвятил этой, “своей” публике.
Итак, роман-манифест целого поколения? Многие купились на это определение, но не автор:
“Само определение поколения слишком американизировано. В Америке существуют поколения. В России, чтобы стать писателем поколения, надо это поколение просто придумать.
Моя книга не о поколении, а, скорее, о СМИ и о рекламе, и о том, как потребительская культура укоренилась в такой бедной стране, как Россия”.
Конечно, что такое реклама, Пелевин преотлично знает и очень умело ею пользуется. Сам имидж его как некоего трудноуловимого “скромника” (схимника?), который с трудом выцеживает из себя интервью для прессы, – это тоже рекламный образ, так сказать, “от противного”.
(И к слову, довольно противно читать иные его интервью из-за развязного пошловатого тона былого кумира офисных сидельцев. Впрочем, не есть ли это способ оборониться от очевидного давления обстоятельств? Ведь раскручен Пелевин как автор куда больше, чем он того (как автор же) стоит. Этот “неудобняк” сам писатель, по-видимому, остро чувствует, честно адресуя журналистов к реальным истокам своего творчества, – к хипповатым американским авторам 60-х.
Ибо, ко всему, принято считать, что наше общество “тютелька в тютельку” повторяет ситуацию, которую пережили Штаты лет сорок назад. Лично мне это утверждение кажется спорным, – но время покажет…)
Все же Пелевину удается оставаться на гребне происходящего – и поэтому оставаться в фокусе внимания своего читателя. Роман “Числа” писался о человеке, который во всем полагается на магию чисел. Но жизнь срифмовала его героя, банкира, и идею роман с ситуацией, которая возникла вокруг “Юкоса”:
“Я писал книгу о том, как человек из ничего создает себе тюрьму внутри своего ума, а потом проводит в ней всю жизнь. Но теперь я вижу, что еще один аспект этой книги – это взаимоотношения бизнеса и власти. То, как люди, мнящие себя хозяевами жизни, создают марионеток, которыми надеются управлять, а выходит совсем наоборот.
Вечный сюжет, кстати. Но в книге это получилось непреднамеренно”.
Посему, вероятно, Пелевин отваживается на пророчество:
“В близком будущем в стране произойдут события, которые сделают пиар неактуальным. Будущее можно предсказывать, наблюдая за инстинктивными движениями популяции отечественных гуманитариев: они всегда движутся в сторону, прямо противоположную вероятному вектору событий…”
К этому прогнозу стоит прислушаться: писатель чувствует пульс времени.
Вообще Пелевин склонен к социальному сарказму так же, как его поколение – к разочарованию в своих упованиях на буржуазный успех. И это тоже – знак сильно протрезвевшего и полевевшего времени…
В последнем своем романе “Empire “V”” он создает странноватый фэнтезийный мир, где язык правит вампирами, а те, в свою очередь, – людьми. Верный себе, он сопрягает “высокий” структурализм с низкой истиной о том, что эксплуататоры – “кровососы”. Героем романа становится баблос – деньги, эта истинная кровь мира, эта “ярко-красная капелька надежды и смысла”, “алый цветок надежды”. И это пафосное открытие высекает из суховатого повествователя искру вполне поэтическую:
“В людях дрожала красная спираль энергии, тлеющий разряд между тем, что они принимали за действительность, и тем, что они соглашались принять за мечту. Полюса были фальшивыми, но искра между ними – настоящей”.
Успешный, модный и обласканный издателями Виктор Пелевин не питает никаких иллюзий на свой счет и на счет современного мира (уж заодно):
“Весь мир погружен в такое дерьмо именно потому, что в нем заправляют люди, которые считают существенными только товарно-денежные трансакции – которые по своей природе являются чисто техническими, вспомогательными, вторичными”.
Я не думаю, что Пелевина ждет большое писательское будущее, как бы далеко он ни уезжал в поисках впечатлений и сколько бы ни вкладывали в пиар-акции его издатели. Не владея ярким языком, он не имеет и средств впечатляюще выразить даже самые глубокие свои “прозрения”. Впрочем, кто сказал, что литература сегодня – это всенепременно цель и источник жизни для автора и куда более изощренного?
Помнится, как-то на упрек Н. Берберовой Саше Соколову: “Вы бы хоть книжку почитали!” – тот ответил: “А зачем? Я на лыжах катаюсь”.
А можно и так, заодно и как рецепт для нашего руководства:
“Как-то я спросил одного шведа: “Какая у вас в Швеции национальная идея?” Он пожал плечами и ответил: “Живут люди”. Пока наши начальники не допрут до похожей национальной идеи, нас всегда будет кидать из оврага в овраг” (В. О. Пелевин).