На протяжении всего действия на сцене находятся Некто в сером и второй безымянный персонаж, молчаливо стоящий в дальнем углу. В прологе Некто в сером обращается к публике с объяснением того, что ей будет представлено. Это – жизнь Человека, вся, от рождения до смертного часа, подобная свече, которую он, свидетель жизни, будет держать в руке. На глазах у него и у зрителей Человек пройдет все ступени бытия, от низу до верху – и от верху к низу.
Ограниченный зрением, Человек никогда не будет видеть следующей ступени; ограниченный слухом, Человек не услышит голоса судьбы; ограниченный знанием, не угадает, что ему несет следующая минута. Счастливый юноша. Гордый муж и отец.
Слабый старик. Свеча, снедаемая огнем. Вереница картин, где в разном обличье – все тот же Человек. …Прислушиваясь к крикам роженицы, на сцене ведут разговор хихикающие старухи.
Как одиноко кричит человек, замечает одна из старух: все говорят – и их не слышно, а кричит один – и кажется, будто все другие молча слушают. А как странно кричит человек, усмехается вторая старуха: когда тебе самой больно,
ты не замечаешь, как странен твой крик. А как смешны дети!
Как беспомощны! Как трудно они рождаются – животные рожают легче… И легче умирают…
И легче живут… Старух – много, но они как будто хором произносят монолог. Речь их прерывает Некто в сером, возвещая: Человек родился. Отец Человека проходит через сцену с доктором, признаваясь в том, как он мучился в эти часы явления сына на свет, как жалел жену, как ненавидит он младенца, принесшего ей страдания, как казнит себя за ее муки… И как он благодарен Богу, услышавшему его молитву, осуществившему его мечту о сыне!
На сцене – родственники. Их реплики – словно продолжение бормотания старух. Они с самым серьезным видом обсуждают проблемы выбора имени для Человека, его кормления и воспитания, его здоровья, а затем как-то незаметно переходят к вопросам куда более прозаическим: можно ли здесь курить и чем лучше выводить жирные пятна с платья. …Человек вырос. У него есть любимая жена и любимая профессия (он – архитектор), но у него нет денег.
Соседи судачат на сцене о том, как это странно: эти двое – молоды и красивы, здоровы и счастливы, на них приятно смотреть, но их невыносимо жаль: они всегда голодны. Отчего так? За что и во имя чего? Человек и его Жена смущенно рассказывают друг другу о зависти к сытым и богатым людям, которых они встречают на улице. “Нарядные дамы проходят мимо меня, – говорит Жена Человека, – я смотрю на их шляпки, слышу шуршанье их шелковых юбок и не радуюсь этому, а говорю себе: “У меня нет такой шляпки! У меня нет такой шелковой юбки!” “А когда я прохожу по улице и вижу то, что нам не принадлежит, – отвечает ей Человек, – то чувствую, как у меня отрастают клыки.
Если меня кто-нибудь ненароком толкнет в толпе, я обнажаю свои клыки”. Человек клянется Жене: они выкарабкаются из нищеты. “Вообрази, что наш дом – роскошный дворец! Вообрази, что ты – царица бала!
Вообрази, что играет изумительный оркестр – для нас и наших гостей!” И Жена Человека с легкостью все это воображает. …И вот сбылось! Он богат, у него нет отбоя от заказчиков, его Жена купается в роскоши. В их дворце – чудный бал, играет волшебный оркестр – то ли человекообразные музыкальные инструменты, то ли похожие на инструменты люди. Кружатся пары молодых людей, восхищенно беседуя: какая честь для них быть на балу у Человека.
Входит Человек – он заметно постарел. За богатство он заплатил годами своей жизни. Постарела и его Жена. С ними торжественным шествием через анфиладу блистающих комнат идут многочисленные друзья с белыми розами в петлицах и, числом не меньшим, враги Человека – с желтыми розами. Молодые пары, прервав танец, следуют за всеми на сказочный пир. …Он снова обнищал.
Прошла мода на его творения. Друзья и враги помогли ему растратить накопленное состояние. Теперь по дворцу бегают лишь крысы, гостей здесь давно не было. Дом обветшал, его никто не покупает.
Умирает сын Человека. Человек и его Жена встают на колени и обращаются с молитвой к Тому, кто недвижно замер в дальнем углу: она – со смиренной материнской мольбой, он – с требованием справедливости. Это не сыновняя жа – лоба, но разговор мужчины с мужчиной, отца с Отцом, старика со стариком. “Разве покорных льстецов надо любить больше, чем смелых и гордых людей?” – спрашивает Человек. И ни слова не слышит в ответ. Сын Человека умирает – значит, не услышана его молитва!
Человек возглашает проклятья тому, кто наблюдает за ним из угла сцены. “Проклинаю все, данное Тобою! Проклинаю день, в который я родился, и день, в который я умру! Проклинаю себя – глаза, слух, язык, сердце – и все это бросаю в Твое жестокое лицо!
И своим проклятьем – побеждаю Тебя!..” …Пьяницы и старухи в кабаке удивляются: вон за столиком сидит Человек, пьет мало, а сидит много! Что бы это значило? Пьяный бред перемежается репликами, рожденными, похоже, в угасающем сознании Человека, – отголосками прошлого, эхом всей его жизни. Являются музыканты – и те, и не те, что играли когда-то на балах во дворце Человека.
Трудно понять: они это или не они, как трудно вспомнить минувшую жизнь и все, чего Человек лишился, – сына, жены, друзей, дома, богатства, славы, самой жизни… Старухи кружатся вокруг столика, за которым сидит, понурив голову, Человек. Их пляска пародирует чудесный танец юных дам на стародавнем балу у Человека.
Перед лицом смерти он встает во весь рост, запрокинув прекрасную седую голову, и резко, громко, отчаянно выкрикивает – вопрошая то ли небо, то ли пьяниц, то ли зрителей, то ли Некоего в сером: “Где мой оруженосец? Где мой меч? Где мой щит?” Некто в сером смотрит на огарок свечи – она вот-вот в последний раз мигнет и погаснет. “Я обезоружен!” – восклицает Человек, и тьма обступает его.